На Берлин! - Павел Смолин
Шрифт:
Интервал:
Митька поддал ещё.
Он поддавал так, как поддавал Кабаков: понемногу, с промежутком, слушая, как отвечают камни. Он всю войну смотрел, как это делается. Ни разу не пробовал сам. Теперь пробовал — и выходило.
Мылись. Пели. Без Чумака пели хуже, но пели.
* * *
В ночь на девятое мая нас разбудила стрельба.
Стреляли везде. Из винтовок, из автоматов, из пистолетов. Вверх. Над всем городом стоял треск, как от горящего хвороста. Ракеты — красные, зелёные, белые — шли в небо одна за другой. Кто-то бил из зенитки.
Митька скатился в подвал с лестницы.
— Победа! — закричал он. — По радио! Германия всё! Капитуляция! Совсем!
Подвал проснулся. Кто-то закричал «ура». Кто-то схватил винтовку и побежал наверх. Через минуту вся рота стояла во дворе и стреляла в небо.
Я стоял на ступенях подвала.
Я знал эту дату. Знал всю жизнь — ту, прежнюю. Девятое мая. Парады, цветы, ветераны в орденах. Я знал её так же, как знал своё имя.
Знание ничего не прибавило. Не убавило тоже. Во дворе стреляли в небо, и это было в первый раз.
Харитонов стоял рядом. Смотрел на меня. На обрез в кобуре.
— Товарищ старший лейтенант, — сказал он. — Вы не стреляйте.
— Почему?
— Не сойдётся.
Я посмотрел на него.
Он был серьёзен. Совершенно.
— Не буду, — сказал я.
Харитонов кивнул и пошёл стрелять в небо из своей винтовки. Её патроны ему считать было не нужно.
* * *
В конце мая Вострикова повела трамвай.
Трамваи в Берлине начали пускать понемногу — не везде, на тех линиях, где уцелели провода. Через наш район одна линия шла. Немцы-трамвайщики чистили рельсы от кирпича, чинили провода. Им помогали наши сапёры. Ишханян лазил на столбы.
Вострикова ходила к депо третий день. Стояла у ворот. Смотрела.
На третий день я пошёл с ней. С Грачёвым.
Мастер депо был старик в форменной фуражке. Седой, усатый, в кожаном фартуке. Он посмотрел на Вострикову, на её погоны, на санитарную сумку. Выслушал Грачёва.
Потом спросил Вострикову что-то.
— Спрашивает, водила ли, — перевёл Грачёв.
— Скажи — в Лодзи. Тридцать метров. Тормоза были слабые.
Грачёв сказал. Мастер посмотрел на неё внимательно. Потом засмеялся. Отошёл в депо. Вернулся с ключом — ручкой на квадратном стержне.
— Говорит — один пролёт, — перевёл Грачёв. — До следующей остановки. Колодки — новые.
Рота ехала стоя. Человек сорок, во всех трёх вагонах, держась за поручни. Вострикова стояла в кабине первого вагона. Держала ручку контроллера обеими руками. Мастер стоял рядом и смотрел на её руки.
Трамвай тронулся. Плавно. Без рывка.
Звонок. Вострикова дёрнула шнур, и трамвай зазвенел — на всю улицу, на весь квартал, звонко, весело. Немцы на тротуарах останавливались и смотрели. Дети бежали следом.
На остановке трамвай встал. Плавно, ровно, у самой таблички. Двери открылись.
Никто не стоял в дверях. Никто не вышел первым. Все ждали.
Вострикова обернулась из кабины.
— Остановка! — крикнула она. — Выходим, граждане! Не задерживаемся! В дверях не стоим!
Рота вышла. Быстро, по одному, через все двери сразу.
Мастер депо посмотрел на Вострикову. Сказал одно слово.
— Что? — спросила она.
— «Гут», — перевёл Грачёв. — Хорошо.
— Знаю, — сказала Вострикова.
* * *
Кино Харитонов крутил в конце мая.
Кинотеатр был на соседней улице. Полуразбитый — снаряд снёс угол фасада, балкон в зале обвалился. Но зал стоял. Кресла — красные, бархатные, с откидными сиденьями. Экран — целый. В будке под потолком — проектор. Немецкий, большой, с двумя бобинами.
Харитонов провёл в будке два дня. Разбирал проектор. Чистил. Собирал. Ругался шёпотом. Фомичёв ему помогал и не ругался. Ток взяли от трофейного движка, который нашёл Ишханян.
Плёнку привезли из армейского клуба. Наша. «Два бойца».
Рота сидела в бархатных креслах. Все. Яценко. Шестопалов. Жумабаев. Остапчук. Круглов. Савин-второй. Вострикова. Ишханян. Мамедов. Новенькие. Грачёв — в первом ряду, с краю.
Погас свет. Застрекотал проектор. Луч ушёл через зал, над головами, на экран.
Я сидел в последнем ряду.
На экране шли двое. Шутили. Пели. Один играл на гитаре. Потом была ночь, и песня про ночь. Зал молчал. Кто-то шмыгал носом. Митька в третьем ряду подпевал без голоса.
Я смотрел не на экран. На луч над головами. Он шёл из будки, белый, дрожащий, полный пыли. Пыль в нём кружилась, как снег.
Кино. В моём прошлом времени всё было в кино. Двери, которые открывают выстрелом. Патроны с крошкой на воске. Обрезы в кобурах на бедре. Всё это я видел — в кино. Там, где этого ещё не было, а здесь — уже было.
Плёнка кончилась. Зажгли свет. Рота встала. Кто-то захлопал. Потом захлопали все — в сторону будки.
Харитонов высунулся из окошка будки. Лопоухий. Красный. Счастливый.
Когда все выходили, он догнал меня в фойе.
— Товарищ старший лейтенант.
— Ну.
— А в каком кино всё-таки? Ну, где вы дверные видали?
Я посмотрел на него.
— Иди, Харитонов, — сказал я.
Харитонов ушёл. В дверях обернулся. Посмотрел на меня так, как в Магнушеве. Как смотрят на коробку с фильмом, который обещали привезти и не привезли.
Только теперь он улыбался.
* * *
Жумабаева вызвали в штаб дивизии в начале июня.
Вернулся он через час. Сел на станину пушки — пушка стояла во дворе, без снарядов, накрытая брезентом. Посидел.
— Ну? — спросил Митька.
— Табун, — сказал Жумабаев.
— Какой табун?
— Трофейный. Двести голов. Немецкие лошади. Гнать на восток. Пешком. До Бреста. Там — эшелон. Дальше — в Казахстан. В колхоз. — Он помолчал. — Меня — старшим.
Он сидел на станине и смотрел перед собой.
Потом улыбнулся.
Я видел это первый раз. За два года. С меловой горы под Изюмом, где он приполз с прицелом, — первый раз. Улыбка у него оказалась широкая, во всё лицо, с прищуром. Как будто он смотрел на солнце.
— Пушку жалко, — сказал он.
Встал. Снял с пушки брезент. Отвинтил прицел — изюмский. Завернул в промасленную тряпку. Положил в вещмешок.
— Прицел — мой, — сказал он. — Пушка — ихняя.
Он ушёл через три дня. Табун шёл по улице мимо нашего дома — двести голов, гнедые, вороные, серые, тяжёлые немецкие кони. Жумабаев ехал впереди, на высоком вороном, без седла, как ездят табунщики.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!