Вкратце жизнь - Евгений Бунимович
Шрифт:
Интервал:
Впереди еще были легендарные вечера, как тот, в “Дукате”, куда рвались, выбивая двери, любители стихов, наши первые публикации в журналах с тогдашними миллионными их тиражами, мешки писем-откликов вослед (восхищенных? проклинающих? да не все ли теперь равно?).
И все же нечто тревожащее было в экзотических рассказах заморских литературных чудиков. И не то чтобы я понял (это позднее), а так, кольнуло. Что вообще-то это нормально. Что большие залы, шум и гам – это все баловство. Ну, может, и не дюжина на дюжину, но – нормально. И что я только что сидел перед нашим светлым будущим.
Которое вскоре и наступило – окончательно и бесповоротно.
“Хэ-пи-бёрз-дей-ту-ю” – завыли мы дурными голосами. Кочерыжило. Здесь жили поэты, каждый встречал другого надменной закомплексованной улыбкой, и вот на тебе – Голливуд категории “Б”, малобюджетная массовка из слащавой мелодрамы.
Джон Хай был едва ли не первой перестроечной ласточкой, возникшей на нашем внезапно обнажившемся горизонте. Поэт и раздолбай, но раздолбай американский, Джон исправно выпускал толстый и красивый журнал поэзии и даже умудрился выудить из сердобольного тамошнего фонда изрядный куш на перелететь через океан, поселиться в Москве и преподавать в университете.
В Москве Джон первым делом нашел тех, кого переводил и печатал в своем журнале, и теперь праздновал среди нас свой день рождения, утопая в старом скрипучем кресле, – расслабленный, благодушный, хмельной.
Гуляли мы обычно на кухне у Марка Шатуновского, которого выгодно отличала от окружающих огромная квартира с персональным выходом на Бульварное кольцо.
Вообще-то за семейством Марка числились две комнаты в коммунальной, на десять семей, квартире с общей уборной, располагавшейся под чугунной лестницей каслинского литья, однако всех соседей переселили, а шатуновское семейство дальновидно застряло, и вся безразмерная коммуналка была в нашем распоряжении.
Из благостных мелодраматических соплей в привычное пространство абсурдистского взаимостеба вернул нас, помнится, Леша Парщиков.
– А ты знаешь, Джон, что это вьетнамская народная песня? – спросил он умильного заморского гостя, окинув именинника недобрым взглядом.
– Нет, Леша, нет, что ты, это американская песня, – растерянно возразил Джон. Он еще плохо понимал, с кем связался, и плохо понимал русский устный.
– Нет, Джон, это песня вьетнамская, – миролюбиво, как и положено хозяину, подхватил Марк. – Ту Ю – это типичное вьетнамское имя, – добавил он впроброс, доставая из морозильника новую бутылку.
– Нет, нет, Марк, это не так, это ошибка, это американская песня…
Джон чуть не плакал. Он повернулся ко мне. Его наивные в круглых очках глаза молили о помощи. На фоне соловьев-разбойников столичного литературного подполья мой сравнительно трезвый вид вызвал у него неоправданное доверие. Не зря он в одной из тогдашних статей назвал меня “точкой равновесия клуба “Поэзия”.
– Ну, конечно, Джончик, вьетнамская, – подтвердил я безжалостно. – И Хэ Пи – это тоже вьетнамское имя. Хэ Пи – это папа Ту Ю.
– А “бёрздей” – это глагол, – развил тему Юра Арабов. – В общем, там неприятная история, практически инцест, – добил он Джона, мрачно сдвинув брови, как следователь в советском детективе, которому по долгу службы приходится копаться в таком дерьме.
Безжалостная “новая волна русской поэзии” накрыла Джона с головой. Он затравленно блуждал по лицам собравшихся. Разбойные глаза Еремы на непроницаемо-усатом лице не сулили ничего хорошего. Ваня Жданов, вперив отрешенный взор в никуда, пребывал вне контекста. Шансов вынырнуть, спастись, ухватившись за надувной пузырь здравого смысла, не оставалось.
Тут постмодернистское, но все же женское нутро Нины Искренко на мгновенье смягчилось. И она исполнила все тот же Happy Birthday на чистом и нежном английском – почти как Мэрилин Монро президенту Кеннеди.
Джон осторожно засмеялся. Кажется, он наконец понял: его приняли в свой круг.
Оказавшись прошлой зимой по литературным делам в Нью-Йорке, первым делом позвонил Джону.
“Это Джон Хай? Великий вьетнамский поэт? Тут один старый хрен прилетел на пару дней из империи зла в город желтого дьявола. Он рвется срочно перевести ваши стихи через Бруклинский мост на литературное кладбище в Переделкино, где им и место”.
С каждым новым безответным гудком в телефонной трубке мой вступительный текст становился все изощренней и отточенней. Наконец в трубке возник незнакомый женский голос.
Дочка его, Саша? Она ведь совсем взрослая. Двадцать лет прошло.
– Джона нет дома? Когда будет? Не будет? Где-где он? Простите, не понял, I have a bad English, – с трудом подбирая слова, лепетал я. – Можно еще раз, помедленнее?
Впрочем, с неплохим английским я бы тоже, наверное, понял не сразу. Джона не будет ни завтра, ни послезавтра. Он в буддийском монастыре. Медитирует. Три недели уединения, самоуглубления и абсолютного молчания…
Ну да, конечно, буддийский монастырь. Нашел чему удивляться. Еще тогда, в Смоленске, в гостинице, когда он ошпарил меня кипятком, Джон впервые заговорил со мной о дхарме, о срединном пути, который надо находить в каждой новой жизненной ситуации.
Спьяну не смог чайник до стола донести.
В последних числах девяносто первого года октября презренной ностальгической прозой говоря бородатому поэту Саше Голубеву имевшему троюродное отношение к местной власти благодаря в Смоленске случился первый российский фестиваль авангарда.
Нет, не так. Тогда все писалось с большой буквы: Первый Российский Фестиваль Авангарда.
Добропорядочный провинциальный город ни с какого боку столицей идей и практик нового искусства не был, однако после недавнего провала недолгого и неуверенного московского путча все смешалось в областной администрации, и перепуганное начальство неожиданно выделило под подозрительное мероприятие не только здание городской филармонии, но и довольно приличные по тем временам деньги, позволившие поселить повылезший изо всех щелей авангард в лучшую в городе гостиницу (еще вчера интуристовскую) и кормить от пуза дважды в день.
Звездами церемонии открытия фестиваля были, конечно, Нина и Джон.
Слово “перформанс” еще не обрело тогда своего законного места в русском языке, но это был именно перформанс, поэтический перформанс о взаимоотношениях мужчины и женщины, умеющих любить и ненавидеть, но со времен изгнания из рая говорящих на разных языках и никогда, нигде, никак не способных понять друг друга.
Джон, опустошая очередную банку пива, выговаривал, выкрикивал, шептал свои стихи по-английски. Нина, облаченная в огромную мешковатую кофту, встревая, перебивая его, читала свои стихи по-женски, по-бабьи, по-русски.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!