В сумрачном лесу - Николь Краусс
Шрифт:
Интервал:
Иногда я верила, что это постель Кафки, а иногда нет. По-моему, иногда наступали блаженные минуты, когда я вообще забывала, кто такой Кафка. Его чемодан стоял у двери, но я не помнила, кому он принадлежал и что в нем находится, хотя так и не потеряла ощущения, что он очень важен и, что бы со мной ни случилось, нельзя его терять. Что где-то чья-то жизнь, возможно моя собственная, от этого зависит. Иногда я звала Кафкой собаку, потому что имя было у меня на языке и, обращенное к собаке, оно как будто проясняло мое сознание. Она даже откликалась, хотя уже так оголодала, бедолага, что, наверное, отозвалась бы на что угодно. Может, это от голода в ее глазах читался такой глубокий ум. Я давала собаке все, что находила в шкафчике. Кажется, она сочла это более серьезным самопожертвованием, чем оно было на самом деле, и мое поведение пробудило в ней преданность. Но к тому моменту, как я заболела, в доме оставалось очень мало чего пригодного в пищу нам обеим, кроме больших запасов арахисовых палочек «Бамба». Услышав знакомый шелест пакетиков, она немедленно приходила. Каждый раз, когда она меняла позу, от нее вздымались облака пыли, а может, сухой кожи, и у меня застряла в голове мысль, что и это тоже одна из форм времени, того времени, которое у нее оставалось.
Иногда я обращалась к собаке. Я произносила длинные монологи, которые она слушала, навострив уши и пожирая кусочки лакомства у меня из кармана. Однажды, когда «Бамба» закончилась, я повернулась к ней и сказала: «Может, съешь сэндвич с солониной?» Именно это дедушка сказал мне, лежа в больничной постели, прямо перед тем как спросить, не умер ли он еще. Но я знала, что я не умерла; напротив, во время этой болезни я чувствовала себя иногда ошеломляюще живой. Наверное, куда более живой, чем когда-либо, начиная с самого детства. Я слышала звучание множества разных ветров, ощущала расширение и сжатие дома, улавливала вибрацию крыльев мухи, пойманной в паутину, но еще не сдавшейся, и низкий ровный звук солнечных лучей, падающих на пол. У меня всегда была склонность к одичанию, вопреки тому, что я вечно суетилась, стремясь создать домашний уют, но теперь, оставшись одна и в горячке, я перестала стирать одежду в раковине, часто спала днем и бодрствовала ночью и не заморачивалась тем, чтобы расчесывать волосы или подметать пол, который постепенно покрывался слоем мелкого песка из пустыни. Я нашла в шкафу старое драповое пальто и не снимала его даже в постели. Когда боль становилась невыносимой, я цеплялась за какое-нибудь выцветшее место на стене или на потолке или пятно грязи на окне и, собрав остатки сил, бросала всю себя на этот крошечный дефект, взирая на него со всей возможной сосредоточенностью. Либо в результате этого, либо благодаря терпению, которое естественным образом развивается, когда ты один и не встаешь с постели, я постепенно осознала, что зрение у меня стало острее, и, поэкспериментировав с новообретенной ясностью, изучая волокна одеяла, стоявшие торчком, словно волоски на лапке насекомого, я обнаружила, что могу применять ее и при взгляде внутрь себя. Мне даже казалось, что достаточно взмахнуть бритвой моего новообретенного острого зрения, и предмет, что бы он ни представлял собой, немедленно позволит снять с себя внешние наслоения. Но потом зловещая мысль накрыла своей тенью все остальное, и эта мысль, резкая и ничем не прикрашенная, состояла вот в чем: большую часть своей жизни я подражала мыслям и действиям других людей. Очень многое из сделанного и сказанного мной было зеркалом того, что делали и говорили вокруг меня. И если я буду продолжать в том же духе, последние отблески еще горящей во мне яркой жизненной энергии скоро угаснут. В раннем детстве я была не такой, но я едва помнила это время, так глубоко оно было погребено. Я только знала, что был период, когда я смотрела на существующие в мире вещи и не испытывала потребности встраивать их в какой-то уже имеющийся порядок. Я просто видела их в целом, с той самобытностью, которая у меня была от рождения, и мне не нужно было переводить их в человеческие термины. Я знала, что никогда больше не смогу так видеть, и все же, лежа в постели, ощущала, что не реализовала потенциал той способности видеть, которая у меня когда-то была, до того, как я начала потихоньку учиться смотреть на все так, как смотрят другие, копировать то, что они говорят и делают, и лепить жизнь наподобие их жизней, как будто никогда не сталкивалась с иным диапазоном бытия.
Вполне может быть, что это я с самой себя снимала слои, потому что временами боль была просто невыносимой. Она пронзала все тело, до самой глубины; я только раз в жизни ощущала нечто подобное. Но, как я уже сказала, физическая боль меня давно не пугает. Она перестала меня пугать после рождения старшего сына. За день до того, как у меня начались роды, к нам домой пришла женщина, чтобы отдать мне кое-какую уже ненужную детскую одежду, и, сидя на диване, сказала, что во время родов главное, чего ей хотелось, – это лежать лицом вверх и ничего не чувствовать начиная от низа позвоночника. Единственный приемлемый способ достичь этого – встать и направиться навстречу боли, встретить боль всеми силами, какие только у нее были. Для меня это прозвучало так логично, что следующей ночью, когда у меня отошли воды и я оказалась в больнице, я, согнувшись пополам от боли, отказалась от всего, отказалась даже от капельницы, которую мне настоятельно пытались поставить в тыльную сторону руки сразу же, как только привезли, и следующие семнадцать часов я шла навстречу боли от того, что ребенок весом четыре с половиной килограмма движется через проход, всегда казавшийся мне довольно узким. Когда я наконец смогла говорить, придя в себя после потери крови от всех разрывов, и лежала плашмя в постели, стараясь собрать вместе разорванные нити своего мозга, я сказала кому-то, кто позвонил и хотел знать, как это было, что
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!