Обрывок реки - Геннадий Самойлович Гор
Шрифт:
Интервал:
Утром тоже плакала, смеялась на весь лес подлая птица, на этом же месте и летала, пересекая дорогу то туда, то назад, словно предсказывая беду, когда Лида шла под руку с мужем. И воротилась бы Лида, сразу бы повернула домой вместе с Челдоновым, но не было другой дороги туда, куда они шли. А не идти было никак нельзя, Челдонов шел в Старую Руссу, чтобы сесть в поезд и скорее возвратиться в Ленинград, потому что вчера началась война, а Лида его провожала.
Ему надо было идти пешком сорок верст, все лошади и машины были заняты, и она была рада хоть тому, что они пробудут вместе еще один день, одни на дороге. Она думала, что они поговорят, но он молчал. И она тоже ничего не говорила, а только смотрела на него, все смотрела и смотрела, будто боялась, что забудет его, когда расстанется, будто хотела запомнить его навсегда вот таким грустным, вихрастым, чуть постаревшим за ночь.
Они переехали Ловать на плоту рано, когда было еще темно и с полей, где пересекались дороги, и из деревень, мимо которых они проходили, доносились эхо и бабий плач. Но вот они поравнялись со сборным пунктом, там было весело, напевал патефон, стоявший в траве, и мужчины, прежде чем идти на докторский осмотр, подходили к огромной бочке, стоявшей на дороге, выпить пива. Остановились и Челдонов с Лидой, чтобы попить. Но к ним подошел молодой парень в форме работника НКВД и, взяв Челдонова под руку, отвел его в сторону и попросил предъявить документы. Челдонов показал паспорт, военный билет и бумажку, в которой удостоверялось, что он член Союза советских художников, но военный не поверил документам и стал его экзаменовать, и тогда только отпустил его и извинился, когда Челдонов назвал деревню, из которой он шел, и имя своей тещи. Тещу его знали не только в ее деревне. Лида думала, Челдонов обидится, что его чуть не приняли за шпиона, но Челдонову понравилась такая недоверчивость, а также порядок, который они видели, когда шли.
А когда они дошли до Рамушева, он сказал, что ей пора возвращаться, а то ее захватит по дороге ночь. Они только что говорили о прожитых вместе годах, о себе, о своем чувстве друг к другу, о всем том, о чем не говорили уже в последние годы, привыкнув и охладев друг к другу, и вот теперь стало вдруг очевидным ему и ей, что столько недосказанного осталось между ними, что не так они прожили последние годы, как надо было жить, видно забывая о том, что не вечно им жить вместе, что может наступить и разлука. И вот наступила война.
А он, всегда такой мрачный, вдруг стал веселым, стал шутить, посмеиваться над собой.
Она остановилась, поглядела на его так редко смеющееся лицо и рассмеялась плачущими губами, не зная как быть: плакать, смеяться или молчать.
И когда они уже простились, и она пошла, он крикнул ей вслед ненужное, даже обидное:
– Этюды мои сохрани!
Не о том следовало ему кричать вслед. Но, отойдя немного, она догадалась, почему он кричал об этюдах, – дорогой, ненаглядный, он хотел, чтобы она не думала о том главном, о разлуке, о том, что она увидит его не скоро, а может, и не увидит никогда.
Дорога, пыльная, серая, знойная, тянулась полями и перелесками от деревни до деревни. Сначала на дороге не было никого, кроме пастуха, перегонявшего лошадей, а потом догнала Лида незнакомую женщину с маленькой девочкой, едва за ней поспевавшей, видно, и они провожали мужа и отца. Лицо у женщины было невеселое, длинное, некрасивое, как у многих деревенских пожилых женщин. Что-то сиротливое было в ее походке, в вылинявшей юбке ее, в ее белых, больших, потрескавшихся ногах. И стало жалко Лиде эту женщину и девочку тоненькую, невыразимо жалко, и жалость перешла в злость на того, из-за кого все горе, – на немца с бледным хитрым лицом и черными усиками, про которого столько писали, пишут и будут писать в газетах.
И странное чувство жалости к другим, а не к себе уже не покидало ее. А к себе, удивительно, не было жалости, словно ее, Лиду, не коснулось все это: и война, и Гитлер, и то, что Челдонов ушел. Какое-то спокойствие появилось на душе, ясность, как бывает после слез, когда горе где-то позади и забылось. Но это чувство спокойствия и ясности утвердилось в Лиде позже, уже назавтра, когда она надела старое платье и дырявые чулки и пошла косить вместе с другими женщинами, похудевшими и изменившимися за последние два дня, словно она всю жизнь прожила в деревне и никогда не уезжала в город.
Женщина с девочкой свернула влево и скрылась во ржи, Лида пошла прямо, все прямо по направлению к Ловати, к белеющей в саду церкви. Когда она поравнялась с перелеском, где утром плакала ночная птица, сердце у Лиды вдруг забилось рывками от опасения, что птица заплачет, заголосит надрывно на весь лес. Так и случилось: опять заголосила подлая и вылетела из-за кустов, плача, будто оплакивала не то Лиду, не то детей, не то Челдонова.
– Ах, воровка такая!
И Лида не узнала своего голоса, до того она закричала по-деревенски, по-бабьи. Она подняла с земли камень и бросила в медленно летевшую возле дороги птицу, и та, взмахнув крыльями, закричала еще жалобней и тоскливей.
– Ах, воровка тоскливая! Я вот тебя!
И долго еще в ушах Лиды раздавался этот тоскливый плач. И все казалось грустным-грустным, и особенно река Ловать и ивы на берегу, на всё смотрела она словно сквозь слезы, но вскоре это прошло. Как только она поравнялась с пунями и огородом, через который надо было идти, в душе опять восстановилась ясность, и Лида подумала совсем хозяйственно, как колхозница: «Хлеба-то какие! Давно не было такого лета».
В деревне было тихо. Еще тише было в их избе, тикали ходики, и со стены, с холста смотрел на нее Челдонов, вихрастый, такой, каким она его проводила.
Старуха-мать днем работала в огороде и брала с собой детей. Она старалась не спрашивать Лиду ни о чем – ни о Челдонове, ни о войне, а только смотрела из-под низких бровей:
– А жар-то в поле какой нонче. Листья на деревьях до времени завяли.
Днем было ясно на душе у Лиды, ночью она спала крепко
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!