Сын - Алехандро Паломас
Шрифт:
Интервал:
— Да…
* * *
Когда мы подошли к дверям зала, оттуда донесся мужской голос. Поначалу почудилось, что он декламирует стихи или произносит речь, но оказалось, что он просто объявляет исполнителей. Долетели отдельные слова: «… хочу… очень необычный номер… Поппинс и ее… Берт». А потом воцарилась тишина, и, едва мы юркнули внутрь, кто-то воскликнул «ой-ей-ей», и мы увидели, что вдали, в неосвещенной части сцены, но рядом с микрофоном, Гилье, поскользнувшись, падает ничком. Раздался глухой грохот.
Мануэль Антунес рядом со мной запыхтел, осекся, двинулся по проходу вперед, но я вовремя схватила его за руку, и он изумленно обернулся.
— Погодите, — шепнула я ему. — Погодите.
Он расслабился, и мы остались в темноте у самых дверей. Гилье медленно поднялся, вышел в круг света.
Я мысленно ойкнула.
Гилье был в черном, длинном — ему до колен — худи и грязных трениках: они волочились по полу и, похоже, насквозь промокли. Из-под штанин торчали белые пластмассовые шлепанцы, казавшиеся великанскими.
— Моя одежда для спортзала, — шепнул мне Мануэль, стиснув ручки белой кожаной сумки.
— Спокойно.
Он стиснул зубы, застыл, уставившись на сцену. Гилье взял со стойки микрофон, замер, молча оглядел зал.
Прошло несколько секунд в мертвой тишине — разве что кто-то нервно кашлял или непроизвольно чихал. Наконец Гилье поднес микрофон к губам.
— Дело в том, что… я… — начал он дрожащим голосом, — должен был петь и танцевать с Назией, мы друзья, но она, наверно, сейчас в аэропорту, а может быть, уже в самолете, потому что она должна жениться в Пакистане со своим двоюродным братом, ему тридцать лет, а точнее, даже больше тридцати, и у него есть фабрика, где помещается много домов и даже гарем, и все это подстроили, чтобы Назия не стала стюардессой, как моя мама. И Назия должна была быть Мэри Поппинс, а я ее другом Бертом, но теперь это невозможно. Дело в том, что ее наказали, потому что так написано в Коране, а Коран как Библия, только наоборот, и тогда я сказал: «Если она не может, я сам буду Мэри Поппинс, хотя я еще не вырос». Тут есть одна загвоздка, потому что папе не нравится, когда я наряжаюсь в женскую одежду. Ему понравится, если я буду играть в регби, но я боюсь мяча и еще боюсь, что будут насмехаться, мне больше нравится собирать цветы на лугу, за стадионом, а еще мне бы понравилось танцевать, как Билли Эллиот, в школе на площади, но туда ходят одни девочки, и папе очень стыдно, поэтому я ему об этом не говорю, ну, точнее, есть и другая причина, я ему не говорю потому, что моей мамы нет, а он по ней так скучает, что иногда тайком от меня долго плачет, и еще пишет ей в ежедневнике письма, хотя, мне кажется, раз мама живет на морском дне, они не доходят, потому что там нет почтальона, но, наверно, мы могли бы на пробу положить их в бутылку, как пираты, чтобы письма дошли в страну русалок, туда уезжают мамы, когда пропадают без предупреждения, но, может быть, они уезжают еще куда-то, вот и всё.
Гилье умолк, снова замер с микрофоном в руке, опустив голову — казалось, призадумался. В зале была полная тишина — все затаили дыхание. Мануэль Антунес, стоя в полумраке рядом со мной, не сводил глаз с сына. С ресниц Антунеса снова капали крошечные, едва различимые слезы. Он не шевелился. Когда я ласково пожала его руку, слегка ссутулился, но и только.
А Гилье в конце концов заговорил снова:
— В общем, я хотел спеть песню «Суперкалифрахилистикоэспиалидосо», когда Мэри с Бертом танцуют со щетками и трубочистами, потому что, когда я познакомился с Мэри Поппинс, она мне сказала, что это волшебное слово говорят, когда все слегка не ладится и тебе нужна помощь. И вот в чем дело: Назии очень нужна помощь, пока ее не заперли в гарем, и папе тоже нужна помощь, потому что он хранит маму в коробке на шкафу, чтобы она не уехала, но ведь мама уже уехала, и, наверно, когда я скажу волшебное слово, она меня услышит и придет попрощаться с папой, как тогда на вокзале, но только теперь они не будут ссориться, и тогда он больше не будет плакать, и не заболеет, и не умрет. Вот для чего я хотел спеть и станцевать свой номер.
А когда я выходил из дома, я перепутал сумки и взял папину сумку для спортзала, а потом мне очень захотелось по-маленькому, и я не смог вытерпеть, и тогда я намочил штаны и переоделся в папину одежду, а она мне очень-очень велика, а потом она промокла под дождем. И наверно, поэтому мне нельзя петь на сцене, но я бы очень хотел спеть, ну, мне, правда, немножко стыдно, но это ничего… Я думаю, теперь уже точно все.
Снова воцарилась могильная тишина. И тогда Мануэль Антунес рванулся вперед. Пошел к сцене по проходу, и софиты высветили его мокрое от слез лицо, белую сумку в его руках. Все поворачивали головы вслед, а Гилье сделал ладонь козырьком, пытаясь разглядеть, кто появился в зале.
Наконец Мануэль дошел до сцены, медленно поднялся по ступенькам. Подошел к Гилье, остановился рядом с ним.
Они посмотрели друг на друга. Отец и сын посмотрели друг на друга, и Гилье слабо улыбнулся — нервно, словно прося прощения. И сказал:
— Просто я сегодня…
Мануэль Антунес провел по лицу ладонью, смахивая влагу. Потом опустился на колени перед Гилье, открыл сумку, сказал:
— Действуй, сын. Дай-ка я тебе помогу.
Гилье недоуменно вытаращил глаза, а Мануэль задрал ему руки и бережно стащил с него промокшую кофту с капюшоном. Потом снял с Гилье все остальное — и шлепанцы, и треники. Раздел догола. Достал из сумки полотенце и принялся вытирать сына с головы до пят, а Гилье безмолствовал, и отец и сын смотрели друг на друга в абсолютной тишине, словно тут не было ни сцены, ни публики, ни зала, словно во Вселенной не существовало никого, кроме их двоих.
В зале даже не кашляли. Даже не перешептывались. Как в рот воды набрали.
Наконец Мануэль вытер сына досуха и достал из сумки трусы. Надел на Гилье. Достал цветастую юбку. Надел на Гилье. А потом облачил его в белую блузку и просторный жакет, обул в ботинки на высоком каблуке, аккуратно зашнуровав их, дал ему в руки
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!