Нина Берберова, известная и неизвестная - Ирина Винокурова
Шрифт:
Интервал:
Похоже, однако, что воспоминания Берберовой помогают понять причины такой саморедактуры. Вычеркнутые слова просто-напросто не соответствовали действительности: Оппенгеймер был склонен к рефлексии над прошлым не меньше других смертных. Об этом свидетельствует такой его монолог, воспроизведенный в записках Берберовой:
Меня разрушает не рак, я был разрушен уже давно. Я разрушил себя сам, и я начал рано. Что-то во мне всегда было не так. Что-то связанное с наиболее интимной частью меня. Никто не мог мне помочь. Я не хотел бы, чтобы Вы догадались, о чем я сейчас говорю. Я хотел бы, чтобы это осело в Вашей памяти как некая загадка, а не как признание. Но Вы, безусловно, догадываетесь, о чем я сейчас говорю[915].
Правда, сама Берберова не утверждает, что она догадалась, о чем говорил тогда Оппенгеймер. Но и не спешит опровергнуть его уверенность, намекая тем самым, что у нее имелись вполне конкретные соображения на этот счет. Конечно, о ряде эпизодов, свидетельствующих о рано проявившейся у Оппенгеймера тенденции к саморазрушению, Берберова заведомо знать не могла: они станут известны гораздо позднее[916]. Однако ей было известно, в том числе со слов самого Оппенгеймера, что его семейная ситуация уже давно не способствовала ни душевному, ни даже физическому комфорту. У Берберовой были все основания думать, что, говоря о главных жизненных ошибках, Оппенгеймер имеет в виду свой отнюдь не идиллический брак, но ее мысли могли идти не только в этом направлении.
И из репортажей о судебных слушаниях 1954 года, и из бестселлера Роберта Юнга «Ярче тысячи солнц. Повествование об ученых-атомниках», опубликованном на немецком в 1956 году и вскоре переведенном на другие языки, и из вышедшей в 1965 году книги Хаакона Шевалье «Оппенгеймер: история дружбы» («Oppenheimer: The Story of a Friendship», 1965) Берберова могла знать о другом факте биографии Оппенгеймера, вполне катастрофичном по своим последствиям. Речь идет об «идиотской» (по собственному выражению Оппенгеймера) истории, случившейся в 1943 году, уже в пору его работы над ядерным проектом.
Несмотря на обусловленные этим проектом требования секретности, Оппенгеймер продолжал поддерживать свои давние связи в крайне левых кругах, в том числе и близкую дружбу с преподавателем Беркли Хааконом Шевалье, известным своими коммунистическими убеждениями. Во время их очередной встречи Шевалье сказал Оппенгеймеру, что один из его знакомых готов посодействовать в передаче научной информации человеку из Советского Союза и что он просил с ним об этом поговорить.
Оппенгеймер ответил резким отказом, но впоследствии решил, что этот разговор может стать известен ФБР и тогда повредить как ему самому, так и Шевалье, в невиновности которого он был убежден. Оппенгеймер связался с агентами ФБР и – с целью отвести от друга подозрения – сообщил им заведомо ложные сведения относительно обстоятельств вербовки, но скрыть, как он планировал, имя Шевалье ему не удалось[917].
В результате ничего не подозревавшему Шевалье был инкриминирован не столько реально состоявшийся разговор, сколько придуманная Оппенгеймером и гораздо более зловещая версия событий, что, естественно, обернулось потерей контракта в Беркли и невозможностью найти другую работу в США [Chevalier 1965: 61–84, 97–103]. Однако Шевалье оказался не единственной жертвой этой истории: в 1954 году она очень больно ударила и по самому Оппенгеймеру, всплыв во время судебных слушаний. Вынужденный публично признаться в попытке ввести ФБР в заблуждение, он выставил себя в крайне невыгодном свете, и это прямо повлияло на вынесенный вердикт.
Нельзя исключить, что, говоря о саморазрушении, Оппенгеймер имел в виду прежде всего этот ряд событий, и Берберова, возможно, так его и поняла. Однако уточнять, а тем более задавать вопросы она не стала, хотя вся история, начиная с истинных целей Шевалье (он утверждал, что хотел только предупредить своего ближайшего друга) и кончая поведением самого Оппенгеймера, должны были сильно ее интриговать. Конечно, проявлять в данном случае любопытство Берберовой не позволила деликатность, но также и осторожность. Ведь она не могла исключить, что в порыве все той же неожиданной для нее откровенности Оппенгеймер решил бы поведать ей некую тайну. Что бы тогда она стала делать?
Трудно сказать, насколько Берберова верила слухам об участии Оппенгеймера в шпионаже в пользу Советского Союза. Но она знала о его коммунистических убеждениях, в свое время достаточно сильных (на этом настаивал Шевалье), а также о том, что именно политические взгляды побуждали большинство разоблаченных ФБР ученых работать на Советский Союз. К таким людям относились герои трех прошедших в начале 1950-х процессов: и Клаус Фукс, и Дэвид Грингласс, и супруги Розенберг.
Эти судебные процессы к тому же свидетельствовали, что Манхэттенский проект, непосредственными участниками которого были Фукс и Грингласс, являлся предметом особого интереса для советской разведки. А в практически безграничных возможностях советской разведки Берберова не сомневалась, и дать свою голову на отсечение, что Оппенгеймер не был завербован, она вряд ли могла. Видимо, это обстоятельство и объясняет ту напряженность, которая не отпускала Берберову во время их общения и которая так ощутима в ее записках, в самом их тоне – местами на удивление отстраненном, если не сказать протокольном.
В последний раз Берберова встретилась с Оппенгеймером в середине февраля, за два дня до того, как его положили в больницу на операцию. Он не просто сообщил ей о предстоящей процедуре, но описал ее в подчеркнуто гаерском тоне, во всех клинических деталях, явно стараясь показать, что настроен по-бойцовски:
Они сейчас знают, как надо делать эти операции, они не перерезают горло посередке и не вставляют в эту дырку постоянный «свисток», они сейчас делают надрез сбоку, в этом смысле они настоящие артисты, мастера! При надрезе сбоку они не повреждают голосовые связки. Я, наверное, смогу говорить, я, наверное, смогу даже петь. Представьте себе, что я появляюсь у Вас и исполняю Вам арию…[918]
Прощаясь, Оппенгеймер попросил Берберову, чтобы она не навещала его в больнице. Он сказал, что е с л и все будет в порядке, е с л и он сможет говорить, двигаться, водить машину, то, как только он выйдет, позвонит и приедет: «Если я не объявлюсь, это совершенно не будет значить, что я не хочу Вас видеть, это будет значить, что я не хочу, чтобы Вы меня видели»[919].
Оппенгеймер больше не приехал и не позвонил, но такой поворот событий удивления не вызывает. После операции ему был назначен трехнедельный курс радиотерапии, и хотя опухоль вроде бы уменьшилась, Оппенгеймер чувствовал себя по-прежнему плохо – мгновенно уставал, с трудом говорил, мог есть только жидкую пищу – и из-за сохранявшихся болей в горле, и из-за начавшихся проблем с зубами [Michelmore 1969: 253–254; Bird, Sherwin 2005: 583; Wolverton 2008: 280–283].
Он старался по возможности работать, появляться в институте (с поста директора он вскоре ушел), но представать пред Берберовой в подобном виде ему вряд ли хотелось. Она знала о состоянии Оппенгеймера от Фишера, который с ним изредка виделся и, главное, получал регулярные сводки о его здоровье от общих знакомых. Эти сводки становились все более печальными, ибо рак, несмотря на усиленное лечение, продолжал распространяться. И, будучи в курсе положения вещей, Берберова не делала попыток восстановить с Оппенгеймером связь.
Она сделала попытку с ним связаться только в конце января 1967 года, через десять месяцев после их последней встречи. Именно
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!